Система ценностей и исходных принципов

Историческая наука, как и все научное знание, проходит через три больших этапа поступательного развития: здравый смысл, позитивизм, диалектический материализм. На первом этапе наблюдается большой качественный разнобой исследований: от гениальных теорий и гипотез до безответственных и спекулятивных домыслов и «угадываний». Позитивизм впервые ввел научные построения в строгие рамки. Единообразные требования к исследованию ставили преграды легковесным спекулятивным писаниям, давали возможность получения сравнительных материалов. Но позитивизм и ограничивал, давил творческую мысль ученых, чей здравый смысл и исследовательский опыт не могли мириться с упрощенной схемой «положительной» методологии, согласно которой познавать надлежало лишь «мир явлений», в то время как «мир сущностей» мыслился как непознаваемый. Весь XIX век в академической сфере обсуждались плюсы и минусы позитивизма. Но критика чаще всего не могла выйти за рамки той же методологической системы. Наиболее влиятельным «соперником» позитивизма явилось неокантианство, которое Ленин помещал в одни скобки с позитивизмом в их отношении к диалектическому материализму[6]. Более существенной была критика со стороны разных вариантов гегельянства. Последние, однако, никогда не имели господствующих позиций как в силу декларируемой идеалистичности философии Гегеля, так и — в особенности — в силу трудности усвоения диалектики.

Диалектика — и христианская, и гегелевская, и материалистическая — особенно необходима в изучении как раз общественных явлений. И диалектический материализм изначально сосредотачивал огонь не столько против идеализма в диалектике, сколько против метафизики в материализме. Энгельс не случайно подчеркивал, что метафизический материализм относится к гегелевской диалектике как низшая математика к высшей. Гегелевская система «и по методу и по содержанию представляет собой лишь идеалистически на голову поставленный материализм»[7]. В свою очередь Ленин заострял внимание на том, что без гегелевской диалектики материализм может быть «не столько сражающимся, сколько сражаемым»[8].

Позитивизм стал главным противником диалектического материализма (и диалектики вообще) и потому, что он преобладал в академической науке, и потому, что с ним связаны наиболее характерные черты буржуазного мировоззрения, и потому, что, только «очистившись» от позитивизма, материализм мог стать диалектическим. Позитивизм постоянно имеет мощного союзника в обыденном сознании, традиции, видимой логичности и привычке мыслить метафизически, вести отсчет от какой-то «твердой» точки. «Бытие определяет сознание», «общественное бытие определяет общественное сознание» — эти формулы вполне приемлемы и для метафизического материализма, хотя механизм их взаимодействия требует и обращения к диалектике в любом ее понимании. И показательно, что основополагающий в христианской диалектике тезис о приоритете системы ценностей в общественной жизни, который практически не отражен у Гегеля и лишь намечен в диалектическом (историческом) материализме, получил убедительное обоснование под пером российского «правого гегельянца» и «западника» Б.Н. Чичерина.

Особенно устойчивыми позиции позитивизма оказались в важнейшей для мировоззрения области — в области познания. Усвоение основных выводов Маркса и Энгельса не устранило опасности постоянного возрождения позитивизма либо в его традиционных формах объективизма и культа «факта», либо в форме догматизма, т. е. омертвения отдельных положений, правильных лишь в определенном историческом контексте. Критика Лениным гносеологических ошибок В.Г. Плеханова вызвала недоумение в стане «ортодоксов», которые и не поняли даже, что имелось в виду. Это побудило Ленина вернуться к вопросам теории познания уже не ради критики позитивизма в форме махизма или эмпириомонизма, а для преодоления позитивизма в форме остатков метафизики в представлениях ряда крупнейших марксистов XX столетия. Работы этой Ленин завершить не успел, остались лишь заметки, объединяемые темой «диалектика». Здесь Ленин и обратил внимание на конечную природу ошибок «ортодоксов». «Диалектика, — подчеркивает он, — и есть теория познания (Гегеля и) марксизма: вот на какую «сторону» дела (это не «сторона», а суть дела) не обратил внимания Плеханов, не говоря уже о других марксистах»[9].

Самое устойчивое заблуждение позитивизма заключается в убеждении, что познание начинается с анализа источников. Почти два столетия позитивизм мистифицирует не только широкую аудиторию, но и ученых, предлагая столь простой и будто бы материалистический путь познания. Факты и только затем концепции — это кажется совершенно естественным. Многие и многие ученые, искренне считавшие себя марксистами, не позволяли себе усомниться в «материалистичности» такого подхода. Позитивизм и родился в борьбе со спекулятивными теориями, с философскими школами, переоценивавшими возможности абстрактного разума. Между тем без предшествующего опыта невозможно никакое исследование, в том числе изучение источника. Отвергая философию, позитивизм неизбежно должен был создать свою философию, отвергая «привнесенные» философией теории познания, он должен был предложить свою теорию познания. В результате, протестуя против «априорного» знания, позитивизм сам вносил априорное знание, развенчивая эвристическое значение теории, сам возлагал большие надежды на свою теорию познания.

Вопреки декларациям позитивистов, исследование не может начинаться с источника, поскольку к источнику любой ученый подходит с определенным научным кругозором и системой ценностей. «Предшествующее развитие науки, — справедливо замечал советский философ И.Г. Герасимов, — задает уровень, на котором включаются в научно-исследовательскую деятельность последующие поколения ученых»[10]. Игнорируя этот очевидный факт, позитивизм лишает себя возможности правильно оценить доисточниковое, или, как его еще называют, «внеисточниковое» знание[11]. Не может, естественно, позитивизм правильно осмыслить и весь ход познания, поскольку теория, «закон» в позитивистской схеме оторваны от фактов, являясь лишь выводом из них, не воздействующим на предшествующее знание.

Диалектика познания заключается прежде всего в том, что предшествующее знание со всеми его противоречиями служит отправным пунктом исследования. Диалектический материализм требует, чтобы это знание было систематизировано и оценено, очищено от неизбежных при позитивистском подходе априорных и догматических положений. Исследование немыслимо без четко определенной системы критериев и ценностей, через которую должен быть пропущен изучаемый материал. Лишь определив шкалу ценностей, имеет смысл переходить к оценке фактического материала, а также способов его «добывания» и изучения. В изложении результатов исследования картина неизбежно упрощается, причем именно в позитивистском духе: результаты кажутся выводом из совокупности материалов. На самом деле в процессе познания каждый новый факт и новая связь между явлениями немедленно пополняет «внеисточниковое» знание, так или иначе воздействуя на всю его структуру. Любая книга — это лишь этап познания, которого автор достигает в момент ее завершения.

В избранной теме приходится иметь дело с тремя проблемами, каждая из которых может служить основанием для целого комплекса монографических исследований: процессы этногенеза, классообразования и возникновения государственности. Вопросы эти неизбежно вызывали и вызывают острые споры, поскольку речь идет о коренных политических проблемах. Здесь, разумеется, может быть высказано лишь отношение к названным проблемам. Необходимо, в частности, определить отношение к таким ценностным категориям, как прогресс и регресс, поступательное и попятное движение.

Понятие прогресса в марксистской литературе связывается с поступательным развитием социально-экономических формаций, а более непосредственно — с развитием производительных сил. Но такой общей оценки для конкретных исследований недостаточно. К тому же оно и в общей постановке вопроса должно быть конкретизировано. Так, следует говорить не просто о росте производительных сил, а о росте материальных и духовных благ общества, причем наряду с ростом производительности труда должен учитываться и характер распределения результатов материальной и духовной деятельности (приближение к принципу разделения по труду). Феодализм по сравнению с рабовладельческой формацией нес во многих случаях регресс производства. Но он способствовал установлению более целесообразных отношений, что в будущем могло послужить базой для существенного подъема всего производства. Могло быть, однако, и такое разрушение производительных сил и сложившихся культур, которое отбрасывало человечество (по крайней мере данное общество) далеко назад.

Наука, как известно, открывает закономерности. Закономерности исторического процесса стремятся установить историки разных методологических школ, и соответственно неодинаково воспринимается само понятие закономерность. В позитивизме закономерность либо фатально неизбежное, жестко запрограммированное развитие событий, либо, вследствие абсолютизации релятивного начала, закономерность отрицается вовсе. И в том и в другом случае явления рассматриваются как равные себе независимо от пространства и времени, т. е. на любой территории в любой исторический период. Диалектический материализм исходит, во-первых, из представления о внутренней противоречивости самой закономерности, во-вторых, — из убеждения, что ««чистых» явлений ни в природе, ни в обществе нет и быть не может… само понятие чистоты есть некоторая узость, однобокость человеческого познания»[12].

Давая общую характеристику исторического процесса, Ленин предупреждал, что «в каждой эпохе бывают и будут отдельные, частичные движения то вперед, то назад»[13]. «При общей закономерности развития, — полемизировал он с «ортодоксами»-догматиками в другом месте, — во всей всемирной истории нисколько не исключаются, а, напротив, предполагаются отдельные полосы развития, представляющие своеобразие либо формы, либо порядка этого развития»[14]. В литературе появились понятия «обратимости» и «необратимости» исторического процесса, а А.Н. Чистозвонов на примере генезиса капитализма попытался это примерно конкретизировать[15].

В науке закономерность выявляется как бы в «чистом» виде. При этом в естественных науках условия для эксперимента специально создаются в лабораториях, в гуманитарных же обычно приходится абстрагироваться от случайного, внешнего (применительно к данному ряду явлений). После же того, как закономерность выявлена, она становится рычагом познания конкретного. И задача сводится, конечно, не к тому, чтобы объяснить закономерностью каждую отрубленную голову, а к тому, чтобы понять, в какой форме пробивается та или иная закономерность в определенный исторический период, какие силы задерживают или вообще отбрасывают назад закономерное, с точки зрения всемирно-исторической, развитие.

Роль случайного заметно выше именно для древнейших обществ, когда в роли такого случайного могли выступать и вторжения неизвестных ранее в данном регионе народов, и природные явления, легко преодолимые в более развитых обществах. В древних обществах мы должны предполагать несовершенные и незавершенные процессы, причем незавершенность и попятные движения могли распространяться и на этногенетические процессы, и на классообразование, и на становление государственности.

Естественные теории второй половины XIX в., отвергнув божественное участие в происхождении жизни на земле, способствовали в ряде случаев утверждению положений, питавших расизм (что в условиях завершения формирования наций оказалось весьма актуальным). Марксизм в общей форме выступил против апологетики биологического начала в развитии обществ, подчеркнув решающую роль социального фактора. Но в то время марксисты опирались на сравнительно незначительный этнографический материал, а всякие новые данные, как правило, проходили стадию позитивистской обработки. В результате даже такие «ортодоксы», как К. Каутский, допускали известную переоценку биологического начала, а самое социальное содержание склонны были механицизировать, переоценивая устойчивость условных рефлексов. Вопрос этот и сейчас нельзя считать решенным, причем оценке теперь подлежит огромный фактический материал. В современной археологической и лингвистической литературе, например, существуют две резко расходящиеся точки зрения на время возникновения таких этносов, как кельты, германцы, славяне, причем амплитуда колебаний охватывает период от двух до нескольких десятков тысяч лет.

Следует подчеркнуть, что биологическое развитие ни в коей мере не тождественно лингвистическому и этническому. Антропологи единодушно отмечают неоднородность антропологических типов практически всех древних народов (не говоря уже о современных). Еще в эпоху палеолита пересекались пути «черной» и «белой» расы (негроидные антропологические типы достигали Причерноморья). Европейский неолит дал смешение «арийского» и монголоидного типов. Поскольку археологические культуры не совпадают с областями распространения тех или иных антропологических типов, а языковые зоны не совпадают с теми и иными, объем и качество фактического материала будет самым непосредственным образом зависеть от правильности методологического подхода.

Правильная оценка процессов древности — величина безусловно искомая. Вместе с тем изменение оценки может вести к существенно иным выводам. Поэтому, во-первых, необходимо сознательное отношение к исходным принципам, во-вторых, требуется учет зависимости конкретных построений от принятых методологических установок. В лингвистике, например, и до сих пор противоборствуют сравнительно-историческое языкознание и «яфетическая» теория Н.Я. Марра. Для той и другой теории имеется достаточный материал: та и другая теория оказывается правомерной при объяснении определенного ряда явлений. Но, как это часто бывает, теория, успешно решающая частные проблемы, оказывается недостаточной при объяснении всего процесса в целом. Такова судьба всех метафизических построений. Индоевропеистика исходила (по крайней мере, в своем классическом варианте) из очень стройной, но метафизически ограниченной схемы: предполагалось, что человечество — это постоянное разделение некоего цельного этнического массива, представленного этническими группами, идущими от Сима, Хама и Афета. Эта теория при объяснении исторических условий возникновения реальных народов одной стороной как будто противостояла националистическим тенденциям, поскольку искала «пранароды», «праязыки» для больших групп народов. Но в ней содержались задатки и расистских теорий, которые расцвели пышным цветом в «индогерманистике» — немецкой националистической интерпретации той же теории. Объективная возможность в такого рода повороте заключалась в том, что исходным материалом исследования являлись большие замкнутые расовые группы, изолированные друг от друга и в известном смысле противостоящие друг другу. «Яфетическая» теория Н.Я. Марра объявляла войну как раз расистским поползновениям, выливавшимся в той или иной форме из индоевропеистики. Согласно учению Марра, «различные народы создавались не в результате «вычитания» из каких-то расово изолированных, обособленных групп индоевропейцев, семитов, хамитов и т. д., а в результате «сложения» первоначально одних и тех же производственных групп с одинаковой или почти одинаковой культурой, позднее — племен и народов, уже различных по своей культуре».[16]

Для Марра и его последователей сравнительно-историческое языкознание было «буржуазным», и это правильно, если иметь в виду методологическую ограниченность всей буржуазной науки XIX–XX столетий рамками позитивизма и неокантианства. Но дело, конечно, не в «сравнительно-историческом» подходе, а в том, что и сравнение и историзм в классической индоевропеистике были формальными, механическими, однолинейными. Н.Я. Марр — один из талантливейших ученых, осознавших ограниченность методологии домарксистской науки и пытавшийся дать марксистское осмысление всей огромной области знания, связанной с процессами этно- и глоттогенеза. И опыт его показывает, что для внедрения диалектико-материалистической методологии простой убежденности в ее познавательной ценности далеко не достаточно. Необходимо глубоко продуманное и отнюдь не механическое усвоение ее принципов применительно к конкретному материалу.

Н.Я. Марр вполне правомерно соединил в единый комплекс три процесса: этногенез, глоттогенез и изменения в способе производства. Теория стадиальности явилась принципиально новым явлением в истории обществоведения, но Марр и его ученики не сумели правильно определить границы, до которых простирается действие открытых ими закономерностей. Ошибка заключалась в том, что, как и при сравнительно-историческом подходе, новые приемы исследования и новые представления были возведены в ранг всеобщих. Диалектика развития незаметно подменялась метафизикой: многогранность развития укладывалась в жесткую схему, где одинаковые причины всегда порождали одинаковые следствия, а причины оказывались всегда одинаковыми в силу однотипности и однолинейности всего развития.

Стадиальная теория Марра имела весьма актуальное значение в условиях борьбы с откровенно расистскими концепциями «науки» Третьего рейха. Отрицание сколько-нибудь существенной роли миграций и вообще внешних влияний сужали базу идеологической экспансии панарийцев и пангерманистов. Но, будучи правильной в противостоянии с расистской интерпретацией индоевропеистики, эта теория оказалась недостаточной в объяснении большого числа фактов. Эта теория вынуждена была закрывать глаза на внешние влияния, особенно на влияния опосредованные, не связанные с «материальным» скрещением разных этносов. Не учитывалась в должной мере также роль традиционных этнокультурных родственных связей, даже периодические «скачки» и «взрывы», менявшие облик этноса, представлялись однообразными в пространстве и времени.

В практике исследования над мыслью ученого обычно довлеют догмы того и другого направления. Само по себе это, видимо, не должно настораживать, поскольку оба направления безусловно имеют немало позитивного, но очень часто позитивные в частностях построения соединяются также механически, в результате чего лишь усиливается внутренняя противоречивость всего подхода. Так, заимствованная у Марра теория автохтонности оказалась не в состоянии не только правильно оценить факты миграций и внешних влияний, но даже и противостоять расизму, поскольку автохтонность стала убежищем «самобытности», легко возводимой в ранг национализма и исключительности. Положения, правильные теоретически, стали абсолютизироваться и применительно к любым конкретным специфическим условиям. Анализ явления в «чистом» виде механически переносился в такие ситуации, где его в чистом виде просто не могло быть. Такого рода механические перенесения затронули сферы и этногенеза, и социальной структуры, и политической надстройки.

Обращаясь к конкретному предмету исследования, необходимо, очевидно, учитывать как направленность, так и интенсивность процессов. Так, в Евразии в последние тысячелетия несомненно происходил процесс дробления каких-то относительно цельных этнокультурных общностей, причем для Европы определяющее значение имела именно индоевропейская общность. Однако одноплановая картина «ствол и ветви» не объяснит всего многообразия процессов, имевших место в действительности. Во-первых, картина развития вовсе не сводится к одностороннему движению в сторону распадения некогда единых общностей: постоянно происходит и встречное движение — консолидация общностей на иной основе, в иных исторических и географических условиях. Во-вторых, любое единство неизбежно относительно, поскольку оно всегда включает в себя «непереваренные» остатки предшествующих общностей и соединяет также неоднозначные вновь возникающие тенденции и явления.

Каждая наука склонна самостоятельно обслуживать (за счет своих познавательных средств) такой круг вопросов, который лишь косвенно примыкает к ее основной проблематике, но без рассмотрения которых не обойтись. Заход в смежную сферу часто приводит к легковесным решениям или же возникает скептицизм в отношении возможности познания этих вопросов. Между тем объективная реальность только условно может быть поделена между разными науками, и исследование практически любой проблемы требует комплексного их применения. Возможности каждой науки ограничены, и методологически важно правильно осознавать эти границы. Но за пределами этих границ совсем не обязательно должна лежать область непознаваемого: очень часто непознаваемое в одной науке легко решается средствами другой. «Много лет, — заметил Ф.П. Филин, — ведутся споры о приоритете в освещении проблем этногенеза между лингвистами и археологами»[17]. Автор решает этот спор в пользу лингвистики, отмечая, что «попытки археологов использовать лингвистические данные в общем похожи на неумелые партизанские разведки»[18]. В успешность совместных исследований специалистов разных профилей автор не верит, считая, что партнеры «далеки еще от научнообоснованных и непротиворечивых синтетических обобщений»[19]. Действительно, «вторжение» в «чужую» область не проходит без издержек. И это касается не только археологов, но и лингвистов. Тем не менее прогресса можно ожидать не на путях самоизоляции наук, а лишь с овладением теми знаниями и методами, которые необходимы для решения самой проблемы. И нельзя, конечно, забывать при этом, что процесс развития общества изучает историческая наука, а синтетические обобщения немыслимы без обращения к философским проблемам.

Вряд ли стоит смущаться и того, что любые синтетические построения в настоящее время далеки от «непротиворечивых». Противоречивость предшествующего знания имеет объективную природу в противоречивости самих изучаемых явлений, а выявление разногласий между данными разных наук может пойти только на пользу всем им, поскольку потребует более глубокого обоснования их методов и схем. Так, современная антропология уже в состоянии проследить в общих чертах процесс изменения биофонда, из которого складываются исторические народы. Существенно, что представляется возможность учесть и естественные аспекты этого процесса (изменения в результате воздействия природной среды), и влияние социальных условий (тема крайне сложная и пока лишь обозначенная). Эти данные важно учитывать при оценке роли расовых и межплеменных смешений.

Скептическое отношение к продуктивности «наложения» проистекает из того, что выводы разных наук не совпадают. Но самое несовпадение нередко является результатом подмены одних вопросов другими. Так, антропология изучает процесс изменения биофонда, а не этногенеза, что, как правильно подчеркивают сами антропологи, далеко не одно и то же. Взаимоотношение этих процессов может быть определено. Но, во-первых, это величина искомая, а во-вторых, установление ее — задача не только антропологии, но и исторического материализма. Вполне закономерно также, что антропологические типы не накладываются механически на археологические культуры. Но едва ли может быть сомнение в исключительной ценности фактов частичного их совпадения для понимания этнической истории. То же самое должно отнести и к данным лингвистики в их отношении к археологическим и антропологическим, тем более что и процесс глоттогенеза также не адекватен этногенезу и этнической истории. Значение же теоретических представлений хорошо выявляется на факте расхождения лингвистов в вопросе о хронологической глубине тех или иных языковых явлений. Некоторые лингвисты, исходя из факта существенного изменения языкового фонда исторических народов за последнее тысячелетие, склонны полагать, что еще тысячелетием раньше не было и самих этих языков. Это мнение оказало влияние и на некоторых археологов. Между тем интенсивность развития в последнее тысячелетие никак не может механически переноситься в предшествующий период. Десятилетиям нашего времени соответствуют многие столетия и тысячелетия древних эпох; чем глубже во мглу веков опускается взгляд исследователя, тем опаснее становятся простые аналогии с позднейшим временем.

Процесс этнических преобразований тесно связан с непрерывной ассимиляцией одних групп другими. В литературе ассимиляция иногда представляется либо как результат поглощения большинством меньшинства, либо как следствие смешанных браков. Смешанные браки — безусловно важный фактор взаимодействия разных языков и культур. Экзогамия, широко распространенная у многих народов, способствовала не только биологическому оздоровлению этнического организма, но и стимулировала его социальное и культурное развитие. И все-таки не этот путь ассимиляции был преобладающим на протяжении тысячелетий. История Древнего мира дает нам классический пример того, как относительное меньшинство передает свой язык и многие элементы культуры самым различным народам, в том числе даже таким, которые стояли выше по уровню социально-культурного развития (этруски, греки, некоторые народы Востока). С аналогичными явлениями, в сущности, мы имеем дело и во многих других случаях, когда, например, культура мегалитов распространяется на огромных пространствах от Кавказа и Черного моря до западных берегов Атлантики и Британских островов и далее вплоть до Белого моря (лабиринт у Терского берега, обнажающийся во время отлива), а на юго-востоке «спускается» до юга Индостана.

Археологический материал сам по себе не позволяет представить форму организации многих бесписьменных народов, скажем, эпохи бронзы. Однако несомненно, что в этот период (II — начало I тыс. до н. э.) возникает социальное расслоение не только в Передней Азии, а и на большей части Европы. Социальное расслоение этого периода является следствием развития производительных сил и служит дальнейшему их прогрессу. На этой же основе возникают сложные политические образования, в рамках которых осуществляется широкий обмен материальными и культурными ценностями и, видимо, преобразуются или заново складываются единые для больших общностей языки.

Весьма вероятно, что общества эпохи бронзы и на европейской территории принимали форму ранних государств. Не исключено также, что в отдельных случаях внутренние противоречия приводили к гибели этих образований, причем причиной гибели могла явиться, между прочим, слабость государственного механизма, не способного удержать в узде возникшие противоречия. Схема, нарисованная Марром, слишком абстрактна и просто нереальна. Развитие общества шло несомненно в длительной (занимавшей многие тысячелетия) борьбе собственно кровнородственных и чисто социальных связей. Естественная (даже и для животного мира) кровнородственная форма организации на первых порах выполняла огромную положительную роль, обеспечивая определенную защиту индивиду. Позднее, по традиции, кровнородственные отношения продолжают выступать формой, прикрывающей новое содержание — социальное расслоение. Государство рождается в сложной, полной противоречий и временных отступлений борьбе с кровнородственными и родоплеменными традициями. В ранних государствах можно видеть причудливое переплетение тех и других. И далеко не всегда исторический спор решался в пользу более перспективного.

Ранний железный век на многих территориях Средней и Северной Европы был временем известного регресса, причины которого пока остаются невыясненными. Так или иначе, переход к железу не был прямым восхождением. Но даже если бы изобретение железа явилось единственным положительным элементом, уцелевшим при крушении прежних цивилизаций, в более или менее отдаленном будущем это открытие должно было обеспечить дальнейшее развитие производительных сил. Другое дело, необходимо ли было для будущего прогресса разрушение довольно высоко организованных общественных структур эпохи бронзы.

Если говорить о прогрессивном развитии этнических обществ, то основное его направление должно идти по линии отрицания биологического и усиления социального начала. Практически это означает преодоление кровнородственных связей и расширение территориальных. Другим критерием прогресса может быть рост масштабов ранних объединений. В рамках таких объединений быстрее осуществлялось разделение труда и преодолевались сдерживающие его семейные формы функционирования производственных коллективов. В рамках же больших объединений легче осуществлялся обмен производственным опытом и больше было шансов на успех в борьбе с иными мирами, которые по тем или иным причинам должны были прийти в движение и могли быть не просто завоевателями, а и разрушителями сложившихся культур.

Важнейшим фактором устойчивости социального организма является такая форма его организации, как государство. Не случайно наука самых разных направлений рассматривала возникновение государства как своеобразный венец всего доисторического периода, как некую цель, к которой якобы стремились все народы. В нашей литературе отголосок таких представлений проявляется в своеобразной полемике по вопросу о времени возникновения тех или иных государств (у славян, германцев, народов Кавказа и Средней Азии и др.). Вместе с тем в работах, рассматривающих сущность государства, делается акцент на негативных сторонах его функционирования в классовом обществе: подчеркивается его репрессивное назначение в отношении основного класса производителей. Столь противоречивые и несогласованные оценки возникают иногда и на страницах популярных изданий, а также учебных пособий, причем не всегда это противоречие как-либо объясняется. Между тем для рассмотрения вопроса происхождения как раз одного из крупнейших государств Средневековья совершенно необходимо не просто оценить положительные и отрицательные слагаемые этого явления, но и представить роль его в общем процессе развития очерченного им региона.

Вопросу о государстве посвящены специальные работы Энгельса и Ленина. Энгельс прямо поставил вопрос именно о происхождении государства. Ленин заострил некоторые выводы Энгельса в популярной лекции «О государстве»[20]. Именно эти работы обычно привлекались у нас для оценки сущности государства. При этом, однако, не всегда делалось различие между сущностью и исторической ролью конкретного государства.

Нелишне напомнить, что работы Энгельса и Ленина были направлены против идеалистических и идеализированных представлений о государстве, как надклассовом или даже Богом данном инструменте, создающем гармонию в обществе. Ленину приходилось опровергать ревизионистов и «ортодоксов», противопоставлявших «демократическое», «общенародное» буржуазное государство молодому советскому. Энгельс и Ленин убедительно показали закономерный характер возникновения государства в результате процесса классообразования. Они показали, что, как правило, государство является машиной в руках господствующего класса и служит прежде всего интересам этого класса (даже если этот «класс» является криминальным по своей сути). В порядке исключения могут быть периоды, когда государственный механизм получает возможность лавировать между борющимися классами, как бы становясь над ними. Исключения эти (например, западноевропейский абсолютизм XVII–XVIII вв.) могли занимать и территориально, и хронологически заметный период. Будучи порождением общественных противоречий, государство с самого начала приобретает и относительную самостоятельность по отношению к обществу, поскольку и любой господствующий класс не является единым, распадаясь на соперничающие группировки.

Если говорить о роли государства в ранних обществах, то в большинстве случаев ее можно характеризовать как прогрессивную. Процесс классообразования, конечно, прогрессивен не сам по себе, а как формальное отражение и закрепление великого прогрессивного явления — разделения труда. В классовом разделении некоторые стороны этого явления оказались деформированными. Тем не менее на определенном этапе классовая дифференциация оставляет не только возможным, но и обязательным дальнейшее развитие. «Только рабство, — отмечает Энгельс, — сделало возможным в более крупном масштабе разделение труда между земледелием и промышленностью и таким путем создало условия для расцвета культуры Древнего мира — для греческой культуры. Без рабства не было бы греческого государства, греческого искусства и греческой науки; без рабства не было бы и Римской империи. А без того фундамента, который был заложен Грецией и Римом, не было бы и современной Европы»[21].

Цитированный текст нельзя, конечно, воспринимать как апологию рабства. Речь идет о том, что даже в форме рабства разделение труда может выполнять прогрессивную функцию. Что же касается государства, то в данном тексте о его прогрессивности Энгельс говорит как о чем-то само собой разумеющемся. Государство, безусловно, играет прогрессивную роль, пока прогрессивен класс, организующий производство. Именно государство и обеспечивает стабильность разделения труда на значительной территории. Государство периода восхождения формации в отдельные моменты способно подниматься и до решения задач, представляющих интерес для более широкого круга его подданных, а не только для социальной верхушки. Напротив, в периоды кризиса формации, в периоды, когда существующий способ производства становится тормозом для дальнейшего развития производительных сил, созидательные функции его отступают на задний план, подчиняясь функции удержания господства эксплуататорского меньшинства над основной массой производителей. Именно с такого рода государствами имела дело европейская буржуазия XVII–XIX вв., а с конца XIX в. такого рода государства представали перед пролетариатом.

Если вопрос о созидательной роли классовых государств в определенный исторический период представляется достаточно ясным, логически вытекающим из понимания процесса классообразования как прогрессивного явления, то в связи с характеристикой самого этого процесса можно столкнуться с некоторыми недоразумениями. Речь идет прежде всего об известном замечании Энгельса о том, что «государство никоим образом не представляет собой силы, извне навязанной обществу»[22]. Это положение нередко понимается слишком буквально как способность и даже обязательность для каждого конкретного общества самостоятельно, без внешнего вмешательства прийти к государству. В середине XX столетия на это положение смотрели в известной мере через призму автохтонной теории Марра, и одного этого тезиса казалось достаточным для опровержения всей теории норманизма. Между тем Энгельс имел в виду нечто иное: он противопоставлял диалектико-материалистический подход идеалистическому, для которого государство — нечто стоящее над обществом, вне общества, независимо от общества.

Энгельс рассматривал три наиболее характерных варианта образования государства: у греков, римлян и германцев. Своеобразным эталоном образования государства оказываются Афины. «Возникновение государства у афинян, — по Энгельсу, — является в высшей степени типичным примером образования государства вообще, потому что оно, с одной стороны, происходит в чистом виде, без всякого насильственного вмешательства, внешнего или внутреннего, — кратковременная узурпация власти Писистратом не оставила никаких следов, — с другой стороны, потому, что в данном случае весьма высоко развитая форма государства, демократическая республика, возникает непосредственно из родового общества»[23].

В чистом виде общественные явления встречаются, конечно, крайне редко. Эталоны обычно оказываются исключениями, что, разумеется, не принижает их значения для открытия и изучения закономерности. Энгельс оговаривает возможные варианты деформации процесса: насильственные вмешательства либо извне, либо изнутри данного общества (но отнюдь не вмешательство небесной силы). У римлян и германцев как раз и прослеживаются наиболее характерные варианты отклонения от «нормы». У римлян государство возникает в результате прежде всего противостояния (на первом этапе) «римского народа» и населения покоренных латинских округов — плебса[24]. «В Риме, — отмечает Энгельс, — родовое общество превращается в замкнутую аристократию, окруженную многочисленным, стоящим вне этого общества, бесправным, но несущим обязанности плебсом; победа плебса взрывает старый родовой строй и на его развалинах воздвигает государство, в котором совершенно растворяются и родовая аристократия и плебс»[25].

Расширение Римской республики и затем империи на все Средиземноморье должно рассматриваться уже с двух сторон: в плане эволюции собственно Римского государства и в плане тех изменений, которые римское завоевание приносит большому числу некогда самостоятельных народов, стоявших во многих случаях на довольно высоком уровне развития. «По всем странам бассейна Средиземного моря, — оценивал Энгельс этот процесс, — в течение столетий проходил нивелирующий рубанок римского мирового владычества. Там, где не оказывал сопротивления греческий язык, все национальные языки должны были уступить место испорченной латыни; исчезли все национальные различия, не существовало больше галлов, иберов, лигуров, нориков — все они стали римлянами. Римское управление и римское право повсюду разрушили древние родовые объединения, а тем самым и последние остатки местной и национальной самодеятельности… Для громадной массы людей, живших на огромной территории, единственной объединяющей связью служило римское государство, а это последнее со временем сделалось их злейшим врагом и угнетателем… Вот к чему пришло римское государство с его мировым господством: свое право на существование оно основывало на поддержании порядка внутри и на защите от варваров извне; но его порядок был хуже злейшего беспорядка, а варваров, от которых оно бралось защищать граждан, последние ожидали как спасителей»[26].

Не может быть никакого сомнения в том, что для перечисленных Энгельсом народов государство пришло «извне», и последствия этого явления в разные периоды были и для разных народов неодинаковыми. Пока Римская республика способна была к прогрессивному развитию, от этого прогресса имели что-то и некоторые народы, включенные в ее состав военной силой. Иными словами, для некоторых народов, раздираемых внутренними противоречиями, даже извне привнесенное государство означало положительное явление, а факт быстрой ассимиляции или романизации может являться свидетельством кризисного положения во многих обществах накануне завоевания. Взаимоотношения завоевателей и покоренных могли быть различными. Можно лишь отметить определенную закономерность: завоеватели способны принести нечто положительное лишь тогда, когда их общество и государство находятся на подъеме в экономическом и культурном отношении. Наиболее же упорное сопротивление завоевателям оказывают народы и племена, которые либо имеют свои сложившиеся государственные институты, либо еще слишком далеки от того, чтобы воспринять этот инструмент классового общества.

Образование государства у германцев (многоэтничное население территории, которую римляне называли «Германией») — пример другого рода. Это случай, когда варвары сокрушают мировую империю. Германцы «в награду за то, что освободили римлян от их собственного государства, отняли у них две трети всей земли и поделили ее между собой»[27]. На первых порах (и на длительное время) государственные институты были отодвинуты на задний план, уступив место родовым, присущим в данное время германским и иллиро-венетским, кельтским и иным племенам, занимавшим в это время территории от границ Римской империи до Северного моря, Балтики, Среднего и Нижнего Подунавья. Но сам факт завоевания оказывается несовместимым с родовыми отношениями. Традиционные формы общественного устройства «выродились в результате завоевания», так как «господство над покоренными несовместимо с родовым строем»[28]. «Германские народы, — поясняет эту мысль Энгельс, — ставшие господами римских провинций, должны были организовать управление этой завоеванной ими территорией. Однако невозможно было ни принять массы римлян в родовые объединения, ни господствовать над ними посредством последних. Во главе римских местных органов управления, вначале большей частью продолжавших существовать, надо было поставить вместо римского государства какой-то заменитель, а этим заменителем могло быть лишь другое государство. Органы родового строя должны были поэтому превратиться в органы государства, и притом, под давлением обстоятельств, весьма быстро»[29].

Нетрудно убедиться в том, что у большинства народов государства возникали по названным образцам, т. е. в условиях, когда внешний для данного конкретного общества (но не для общества в целом) фактор деформировал процесс. Закономерность государства в чистом виде могла проявиться лишь в порядке исключения, так как только в порядке исключения могли существовать этнокультурные общности, практически изолированные от других, не подвергавшиеся угрозе покорения или даже уничтожения со стороны своих соседей или племен, переселявшихся из отдаленных районов в поисках удобных для жизни территорий. Довольно широко уже в древнейшем периоде истории человечества распространяется и опыт, как производственный, так и организационный. Рим, например, оказывал огромное влияние не только на покоренные народы, но и на многочисленные племена, составляющие ойкумену римской цивилизации. И лишь упадок Рима примерно со II в. приводит к оттеснению многих элементов его влияния местными или чьими-то другими, более соответствовавшими в данное время потребностям прогрессивного развития.

Таким образом, вопрос о том, каким путем должно возникать Древнерусское государство, не может прямолинейно связываться со спором норманистов и антинорманистов. Государство вполне может «прийти» извне данного конкретного общества в результате либо его завоевания, либо просто заимствования образцов. Даже сравнение уровня экономического и культурного развития не подскажет характера будущих отношений завоевателей и покоренных. Энгельс показывает, как народ-победитель был «покорен» римской культурой — культурой побежденных. Но процесс «покорения» занял 4 столетия — период, достаточный для существенного преобразования не только социальной структуры, но и самой этнической природы общества. С другой стороны, столкновения римлян с более высокой культурой этрусков привело в основном к подавлению последней — такой вариант также не исключение. В случаях значительной разницы в уровне культуры между завоевателями и завоеванными разрушение будет даже закономерным итогом.

Очевидно, в конкретно-историческом плане далеко не безразлично, из каких элементов рекрутируется социальная верхушка общества. Иноязычные социальные верхи, несомненно, будут находиться в состоянии глубокой отчужденности от коренного населения. В этом случае на первом плане окажется репрессивная, а не созидательная функция государства. Поэтому нельзя согласиться с теми авторами, которые, возражая против норманистских концепций, полагают, будто состав и происхождение господствующего класса в тот или иной период не имеет значения. Как раз напротив, через состав господствующего класса нередко можно легче всего выявить особенности данной социальной структуры, особенно если учесть, что и источники наиболее представительно отражают как раз жизнь социальной верхушки.

Из сказанного следует, что спор норманистов и антинорманистов не может быть прямолинейно связан с методологическими расхождениями позитивистской и диалектико-материалистической наукой, хотя норманизм, как правило, питает только буржуазные мировоззренческие концепции. Даже идеализация созидательной роли государства, характерная для большинства направлений норманизма, не дает оснований для его третирования, тем более что аналогичная идеализация характерна и для большинства антинорманистских построений, а в качестве частного случая такой идеализированный вариант возможен и в реальной действительности. Иными словами, обсуждение норманской проблемы невозможно без привлечения всего фактического материала.