Трудное лето 1942 г.

Москва, июнь 1942 г.

В ноябре 1941 г. я вернулся в Англию и в Советский Союз поехал снова только в мае 1942 г. - на этот раз до конца войны. Путь от Мидлсбро до Мурманска на конвойном судне «Эмпайр Баффин», входившем в состав знаменитого конвоя PQ-16, занял 28 суток. Вскоре после того, как конвой отошел от Исландии, немецкие пикирующие бомбардировщики начали бомбить его со своих баз в Северной Норвегии. Бомбежка продолжалась шесть дней. Как известно из писем Черчилля Сталину, морское министерство опасалось, что погибнет половина конвоя; однако, видимо, в силу допущенных немцами просчетов, из 35 кораблей было потоплено лишь восемь. Месяц спустя немцы наверстали упущенное, потопив три четверти кораблей следующего конвоя PQ-17.

В книге «Год Сталинграда» я описал этот удивительный переход конвоя PQ-16, рассказал о храбрости как английских, так и русских моряков, принимавших участие в нем, а также сколь ненадежную защиту обеспечивали конвою две подводные лодки и несколько эсминцев и сторожевых кораблей, когда оба сопровождавших его крейсера покинули его после первого налета немецких бомбардировщиков. 160 человек из экипажей конвоя были убиты, многие ранены; их в конце концов отправили в сильно переполненный и плохо оборудованный госпиталь в Мурманске.

В конце мая 1942 г. в Мурманске собралось около 3 тыс. «уцелевших» английских моряков, многие с крейсера «Эдинбург», потопленного незадолго до того. Несмотря на частые налеты немецкой авиации, особенно усиливавшиеся в дни, когда прибывал конвой с Запада, Мурманск имел тогда еще относительно немного разрушений; только месяц спустя большая его часть была уничтожена интенсивной бомбежкой.

В той же книге я описал не только Мурманск, каким он был в мае 1942 г., но и удивительный, длившийся шесть дней переезд в «жестком» вагоне - то есть в вагоне 3-го класса - из Мурманска в Москву, который я совершил в первую неделю июня. Поскольку солнце в этой части России, далеко за Полярным кругом, светит чуть ли не двадцать четыре часа в сутки, лето здесь наступило как-то сразу, за несколько дней, и Крайний Север, с его миллионами цветов, был прямо-таки прекрасен. Сказочной красотой поразило нас и озеро Имандра, представшее перед нами в полуночных сумерках, когда мы проезжали на следующие сутки после выезда из Мурманска через гористый район советской Лапландии. А дальше, на третий день пути, нашим глазам открылось зрелище необъятных лесов, раскинувшихся к югу от Белого моря на всем протяжении железнодорожного пути Архангельск - Вологда. Часто поезд останавливался; тогда люди выскакивали из вагонов и собирали цветы и клюкву, пролежавшую всю зиму под снегом.

Вагон был битком набит солдатами и гражданскими лицами, представителями всех слоев населения. В «Годе Сталинграда» я приводил десятки разговоров с солдатами, офицерами, железнодорожниками и другими; среди них была одиннадцатилетняя девочка Тамара, эвакуированная из Ленинграда. Она провела зиму в маленьком городке на Белом море, а теперь мать везла ее к бабушке в колхоз в Рязанской области, к юго-востоку от Москвы, где климат мягче.

Все эти люди могли сообщить что-то интересное. Тамара ходила в городе на Белом море в школу; у нее было с собой несколько учебников с портретами Сталина и Ворошилова, а также игра «Вверх и вниз». Она сказала, что в столовой в школе кормили хорошо и что «дела пойдут лучше тогда, когда убьют Гитлера»; в то же время она развлекала весь вагон, распевая писклявым голоском оптимистическую частушку, которой научилась в школе:

Гитлер сам себе не рад, Взять не может Ленинград, Видит Невский и сады, И ни туды, и ни сюды. На Москву пустился вор, Дали там ему отпор, Пропадают все труды, И ни туды, и ни сюды.

Хотя немцы все еще оккупировали огромные районы СССР, тот факт, что им не удалось овладеть ни Москвой, ни Ленинградом, вселял в людей известное чувство уверенности в собственных силах. Правда, моральное состояние их отнюдь не было одинаковым; отчасти оно зависело от того, как они питались. Гражданское население жестоко страдало от недоедания, у многих была цинга. Особенно склонны к слезам и пессимизму были старухи; они считали, что немцы страшно сильны, и говорили, что одному только богу известно, что ждет Россию летом. Железнодорожники, хотя их и кормили намного лучше других гражданских, были настроены мрачно, отчасти потому, что пережили чрезвычайно тяжелую зиму: Мурманская железная дорога, которую они обслуживали, непрестанно подвергалась налетам немецкой авиации. Практически все железнодорожные станции были разрушены бомбами, а возле путей повсюду виднелись искореженные остовы вагонов и паровозов.

У солдат и офицеров настроение было гораздо лучше. Некоторые с похвалой отзывались об английских «харрикейнах», действовавших в Мурманске; они рассказывали о потерях, нанесенных ими немцам и финнам на Мурманском фронте с помощью «чудодейственных катюш». Многие офицеры были с Кавказа и с Украины; всем хотелось поскорее вернуться к оставшимся там семьям, однако по своему настроению они, кажется, резко делились на оптимистов и пессимистов - одни считали вполне вероятным, что немцы захватят и остальную часть Украины и Кавказ, другие полагали, что немцы не смогут этого сделать. Тем не менее и эти последние были далеки от того, чтобы недооценивать силу немцев, и, играя в домино, называли шестерку-дубль «Гитлером», «потому что она самая страшная из всех». Пятерку-дубль они называли «Геббельсом».

Для множества людей в этой части России мысль о Ленинграде стала навязчивой идеей; они видели тысячи эвакуированных из Ленинграда, многие из которых были уже полумертвые, и слышали действительную, неприкрашенную правду об ужасах пережитой ими голодной зимы. У многих остались в Ленинграде друзья и родные, в том числе у моей приятельницы Тамары, отчим которой был ленинградский железнодорожник.

Население испытывало крайнюю нужду в продовольствии, хотя солдат снабжали хорошо, и во время стоянок поезда на станциях только они одни вели оживленную торговлю с крестьянами, обменивая маленький кусочек мыла или пачечку табака на десяток яиц или даже на половину цыпленка.

Люди относились к союзникам по-разному. Многие ехали от самого Мурманска, где видели суда, доставлявшие в Советский Союз танки, боеприпасы и мешки с канадской мукой, однако все это считалось пустяком. Пожилой учитель начальной школы, страдавший цингой и ехавший сейчас к семье в рыбацкую деревню на Белом море, где он надеялся получить более «здоровое питание», подолгу беседовал со мной об Англии. Черчилль, говорил он, безусловно, старый враг Советского Союза, и поэтому русские должны быть благодарны ему уже за то, что он не встал на сторону немцев. Однако мой собеседник считал, что второй фронт будет открыт не скоро, что этого не произойдет, по крайней мере пока у власти Черчилль.

Был момент, когда весь вагон пришел в настоящее возбуждение: кто-то рассказал о массированном воздушном налете на Кёльн, в котором участвовало 1000 английских бомбардировщиков; Англия вдруг стала удивительно популярной. Но на следующий день настроение резко упало: откуда-то стало известно, что в битве под Харьковом русские понесли большие потери - 5 тыс. убитых и 70 тыс. пропавших без вести114. Все пассажиры восприняли это сообщение как крайне тревожное.

На пятый день поезд прибыл в Вологду. На вокзале собрались сотни эвакуированных, в основном женщины и дети, которые много дней ожидали этого поезда, проводя ночи на железнодорожных платформах или в залах ожидания; еды у них было очень мало: им выдавали ежедневно только 200 г хлеба.

Здесь я увидел также поезд с сотнями истощенных людей - эвакуированных из Ленинграда - и несколько санитарных поездов с сотнями раненых с Ленинградского и Волховского фронтов, где снова шли тяжелые бои.

Оказалось, что поезд, к которому должны были прицепить наш вагон, уже ушел, и мы на целый день застряли в Вологде. Словом, до Москвы я наконец добрался чуть ли не через неделю после выезда из Мурманска. На этом последнем этапе пути народу в вагоне набилось даже еще больше, чем прежде: в Вологде втиснулось много солдат. Мне особенно запомнился один из них, детина гигантского роста, похожий на Шаляпина в молодости; за один присест он проглотил фунт хлеба и полдюжины крутых яиц. «У вас неплохой аппетит», - заметил я. «Нельзя пожаловаться, - ответил солдат. - Надо отъесться за всю прошлую зиму. И вы бы стали так есть, побывай вы там». Выяснилось, что он всю зиму провоевал в Ленинграде.

Одно обстоятельство показалось мне тогда весьма любопытным: за всю неделю, пока наш поезд шел от Мурманска до Москвы, никто ни разу не упомянул имени Сталина. Чем это объяснялось? Тем ли, что его руководящая роль принималась как нечто само собой разумеющееся или люди втайне сомневались в высоком качестве его руководства? Или тем, может быть, что люди на севере были теснее связаны с ленинградской трагедией, чем с событиями в Москве, а наивысшим авторитетом Сталин был в Москве. Он, так сказать, принадлежал Москве и олицетворял теперь в представлении народа тот дух сопротивления, который проявила столица.

В июне 1942 г. Москва все еще находилась очень близко от линии фронта. Немцы крепко засели в Ржеве, Вязьме и Гжатске - меньше чем в 130 км от столицы. Никто не мог быть твердо убежден в том, что они не предпримут новой попытки решающего наступления. Последние бомбы были сброшены на Москву в марте, и, хотя организация противовоздушной обороны, по рассказам, стала значительно лучше, чем летом 1941 г., не было никакой уверенности, что воздушные налеты не начнутся снова.

Москва выглядела худой и голодной. Она пережила суровую и для многих людей страшную зиму. Это было ничто по сравнению с тем, что выстрадал Ленинград, но мне довелось услышать немало грустных рассказов о тех испытаниях, какие выпали на долю москвичей: о жестоком недоедании и о нетопленных квартирах с температурой чуть выше, а часто и ниже нуля, с лопнувшими водопроводными трубами, с бездействовавшими уборными; о том, как людям приходилось спать под двумя пальто и тремя или больше одеялами - если они были. В июне хлеб все еще продавался на свободном рынке по 150 руб. за килограмм. Капусты и других овощей почти не было, и если хлеб выдавался каждый день (по норме от 400 до 800 г), то с другими продуктами были частые перебои, иногда они совсем не выдавались. Запасы картофеля и овощей, которые оставались в Московской области, были либо разграблены немцами, либо переданы в распоряжение армии. Ощущалась острая нехватка сахара, жиров, молока и табака.

Люди на улицах Москвы выглядели изможденными и бледными: цинга стала довольно обычным явлением. Товаров широкого потребления было почти невозможно достать - разве что по фантастическим ценам или по карточкам, если они отоваривались когда-нибудь. В большом универмаге «Мосторг» продавались такие вещи, как барометры и щипцы для завивки волос, но ничего действительно нужного не было. На таких торговых улицах, как Кузнецкий мост или улица Горького, витрины магазинов были в большинстве случаев заложены мешками с песком. Аптеки были так же почти пусты, как и магазины.

Значительная часть Московской области подверглась опустошению; многие деревни были сожжены, а такие города, как Калинин, Клин и Волоколамск, только начинали подниматься из развалин и пепла.

Сама Москва обезлюдела, половина ее населения все еще была в эвакуации. В июне открыто было всего с полдесятка театров, в том числе филиал Большого театра, и достать билеты не представляло никакой трудности. В театральном буфете можно было купить только стакан простой воды, стоившей несколько копеек. Большой театр пострадал от прямого попадания в него бомбы весом в одну тонну и теперь был закрыт. Здания, поврежденные бомбами, были и в других местах; в небе, куда ни посмотришь, висели аэростаты.

Многие государственные учреждения все еще находились на востоке - в Казани, Ульяновске, Саратове, Куйбышеве и других городах. Университет и Академия наук были переведены на восток; многие заводы тоже эвакуировали значительную часть своего оборудования и много рабочих и теперь работали с минимальным количеством персонала, если работали вообще. С другой стороны, те, кто оставался в Москве оба «опасных месяца» - с октября по декабрь, - сейчас вспоминали с известной гордостью, как они не поддались панике. То были героические недели, и в самом виде Москвы, с ее баррикадами и противотанковыми препятствиями на главных улицах, в особенности на окраинах, было нечто великое и воодушевляющее. Робкие покинули город, но Кремль не тронулся с места. Сталин остался в Москве, а с ним и генералитет и большая часть членов Политбюро. Не выезжали также Народный комиссариат обороны и Моссовет, возглавлявшийся Прониным. 16 октября паника, конечно, была, но переданное на следующий день сообщение о том, что Сталин в Москве, оказало огромное моральное воздействие как на население, так и на солдат, сражавшихся на подступах к столице не на жизнь, а на смерть.

Однако к февралю стало ясно, что разгром немцев не был полным. Они все еще удерживали мощный плацдарм в районе Гжатск - Вязьма - Ржев, и это требовало большого сосредоточения войск для обороны Москвы. Смоленск, который русские надеялись вернуть обратно, все еще находился глубоко во вражеском тылу.

Вдобавок ко всему в июне 1942 г. ходили упорные слухи о том, что в Харькове случилось что-то серьезное и что немцы готовятся к решающему наступлению на юге.

В первые летние месяцы 1942 г. я неоднократно имел случай наблюдать опустошения, которые произвели немцы на территории вокруг Москвы. Так, по дороге, ведущей в Клин, я уже в километрах 25-35 на северо-запад от столицы видел сожженные и разбитые бомбами и снарядами дома, а в селе Пешки, в 44 км от Москвы, купол церкви был наполовину снесен снарядом. Клин был взят немцами в ноябре 1941 г. В Истре из тысячи домов уцелело три; вместо 16 тыс. жителей здесь сейчас оставалось лишь 300 человек, в большинстве своем ютившихся в землянках. В Клину из 12 тыс. домов было уничтожено больше тысячи; если судить по разрушениям, которые немцы оставляли после себя, можно было сказать, что Клин они пощадили. Но так случилось лишь потому, что им пришлось уходить отсюда в большой спешке. В течение трехнедельного периода их оккупации в городе оставалось только 1500 человек из 30 тыс.; сейчас 15 тыс. человек вернулись обратно. Но хотя большая часть города и сохранилась, немцы успели его разграбить; огромные потери понесли и близлежащие колхозы. До прихода немцев было эвакуировано 3 тыс. коров, принадлежавших колхозам, но из 4,5 тыс. коров, которые принадлежали самим колхозникам, немцы угнали 3 тыс. голов. Все это серьезно отразилось на продовольственном снабжении Москвы. Фашисты не пощадили домик Чайковского в Клину и усадьбу Толстого в Ясной Поляне. Однако оба дома продолжали стоять, хотя многое было украдено, многое попорчено. Кроме того, немцы похоронили много своих убитых рядом с могилой Толстого в парке, и это, несомненно, было кощунством. После того как Ясная Поляна была отбита, русские выбросили отсюда трупы немецких солдат.

Немцы сожгли большую школу, построенную в 1928 г. близ Ясной Поляны в память столетия со дня рождения Толстого, и совершили здесь, как и во многих других местах, множество зверств. Приведу лишь два примера из того, что мне довелось видеть и слышать в эти месяцы.

Зайдя в одну избу близ школы имени Толстого, я увидел молодую женщину с грустным лицом. На кровати в темном углу спал ребенок. Ее муж был повешен в этой деревне. Немцы заподозрили его в том, что он проколол покрышку на одной их машине. Они повесили его вместе с другим человеком, которого никто в деревне не знал. Женщина рассказала, что, когда случилось несчастье, она была в другой деревне в гостях у сестры. Сбивчиво, со слезами на глазах она поведала о муках, какие пережила, когда, узнав о случившемся, побежала домой. По дороге немцы дважды останавливали ее и гнали чистить картофель… Тут ребенок проснулся; женщина продолжала рассказывать, но дочурка то и дело прерывала ее своими шалостями и смехом.

Затем пришла мать убитого. У этой нервы были покрепче, и, хотя все произошло на ее глазах, она говорила твердым голосом и связно. Когда русские войска отступили, рассказала старуха, в деревню ворвались немецкие танки. Вскоре в дверь избы постучали, и какой-то немец с фонариком в руке заявил: «Здесь будут жить шесть человек».

«Ну вот, они пришли и поселились здесь, - продолжала она, - четыре немца и два финна. Они вели себя грубо и нагло, особенно финны. Когда сына увели, один финн сказал мне с издевкой, что сейчас его повесят. Я оттолкнула его, хотела побежать за сыном, но финн сбил меня с ног, затолкал в маленькую кладовку и запер. Потом пришел немец, отпер кладовку и сказал мне: «Твой Коля капут». Провисели они три дня, а я и подойти к ним не могла; видела вот в это окно, как они качаются на ветру. Только через три дня комендант разрешил снять трупы. Их принесли в избу и положили вот здесь. Я развязала их одеревенелые руки, а когда начали оттаивать, я вымыла их мертвые лица. Потом мы их похоронили».

Только теперь, сидя в темной избе, освещенной одной лампадой, тускло мерцавшей под иконой (рядом с портретом Сталина, вырванным из какого-то журнала), старуха тихо заплакала. Она сказала, что у нее еще четыре сына, все они на фронте; один «больше не пишет». Плакала в своем темном углу и молодая женщина, плакала и целовала, шлепала и снова целовала своего так не вовремя расшалившегося ребенка, дочь повешенного отца.

Вспоминается мне еще одна поездка, которую я совершил тем же летом, несколько позднее, на этот раз на Ржевский участок фронта, где несколько недель шли очень тяжелые бои. Мы снова проехали через Истру - лес голых печных труб (все, что осталось от города), - миновали развалины Ново-Иерусалимского монастыря, взорванного немцами, и попали в Волоколамск, где разрушений было гораздо меньше, но где немцы повесили много партизан. Наконец, мы остановились в Лотошине. К нашим машинам подошли несколько человек. Среди них был один небольшого роста с потрепанной кепкой на голове и в рваной куртке; под мышкой у него торчал пучок зеленого лука. Он оставался здесь во время немецкой оккупации. В первый же день, как пришли немцы, рассказал он, они повесили на главной улице восемь человек, в том числе медсестру и учителя. Тело учителя провисело восемь дней. Они потребовали, чтобы при казни присутствовало все население, но пришли лишь немногие. Учитель был членом партии. Немцы пробыли в поселке три месяца, до 2 января; за две недели до этого дня они начали его жечь. Последние дома они сожгли накануне ухода. Немцы назначили старост из местных жителей; потом, когда русские вернулись, этих старост забрали и расстреляли. Вскоре нас окружила толпа местных ребятишек, в большинстве своем одетых в лохмотья. Хотя многие из них выглядели истощенными, они очень весело рассказывали нам о немцах.

Один мальчишка с веселым смехом рассказал, как он поджег немецкий склад. «Потом, - сказал он, - я убежал и спрятался на печке, мне было очень страшно. Но вот в дом пришел немец, стащил меня с печки, дал под зад пинка и больше ничего. Наверное, они простили меня. Немцы называли меня «маленьким партизаном», давали мне пинка, а когда пришла зима, все время заставляли топить печь и говорили «кальт, кальт, кальт!» («холодно, холодно, холодно!»). Часто они кричали «шайссе» (дерьмо), что значит…» Я сказал, что я знаю, что это значит. «Спасала нас водка, - продолжал мальчик. - От нее они делались добрее. Бывало, по вечерам налижутся водки со склада и затягивают свои немецкие песни, - черт их знает, что за песни; какие-то заунывные, как собаки воют… Ну, и морды они, конечно, себе наели; сожрали все - кур, гусей, свиней и уток. Они гонялись за утками и гусями и убивали их палками. А потом они сожгли село. В последние дни я прятался, немцы были злющие. Теперь все живут в землянках (дома-то сожгли) или в колхозе недалеко отсюда. Завтра, 1 сентября, откроется школа, но не наша, а другая, в пяти километрах от нас; наша школа сгорела, - мальчик показал на немного подремонтированное здание, - но сейчас ее передали под госпиталь».

Из этих (и многих им подобных) рассказов становятся бесспорно очевидными три обстоятельства. Во-первых, в оккупированных немцами городах и деревнях публичные казни коммунистов и других «подозрительных» - обычно именовавшихся «партизанами» - были повседневным делом. Поскольку зачастую казни совершались «в первый же день» оккупации, они, очевидно, были делом рук не каких-то специальных отрядов, подчиненных Гиммлеру, а самих немецких военнослужащих. Видимо, верно и то, что «коммунистов» хватали по доносам либо добровольных пособников немцев, либо людей, которых немцы принуждали к этому запугиванием115. Во-вторых, уже в 1941 г. немцы проводили политику выжженной земли и имели специальные отряды, сжигавшие перед отступлением, если успевали, целые города и деревни. В-третьих, немцы назначали русских бургомистров в городах и старост в деревнях из людей, которых они считали «благонадежными», - бывших буржуев или кулаков. Сколько из них были добровольными пособниками и скольких немцы принудили к этому запугиванием - судить трудно. Несомненно, однако, что многие из «пособников немцев» вели двойную игру и что некоторым советским подпольщикам фактически рекомендовали поступать на работу в создаваемые немцами местные административные органы. Движение Сопротивления в России, как и во всех других странах, где оно существовало, имело «своих» людей (мужчин и женщин) в этих органах, которые собирали здесь информацию и поддерживали связь с партизанами и другими просоветскими элементами.