Люблин. Лагерь смерти Майданек: личные впечатления

Стоял чудесный солнечный день, когда в конце августа 1944 г. мы летели из Москвы в Люблин над полями, болотами и лесами Белоруссии, раскинувшимися на сотни миль вокруг, - теми местами, которые Красная Армия освободила в результате великих битв в июне - июле. Белоруссия выглядела более истерзанной и разоренной, чем любой другой район Советского Союза, если не считать страшной «пустыни», простиравшейся от Вязьмы и Гжатска до Смоленска. За околицами деревень, в большинстве своем частично или полностью сожженных, почти нигде не было видно скота. Это был в основном партизанский край, и, когда мы летели над Белоруссией, нам стало особенно понятно, в каких опасных и трудных условиях жили и боролись партизаны. Вопреки широко распространенному мнению в Белоруссии нет необъятных лесов, которые занимали бы площадь в сотни квадратных километров; в большинстве случаев размеры лесных участков редко превышают 8-15 км в ширину. И многие даже из этих участков сверху выглядели совсем бурыми - немцы сжигали леса, чтобы «выкурить» из них партизан. В течение двух с лишним лет здесь шла ожесточенная борьба не на жизнь, а на смерть - об этом можно было судить даже с воздуха.

Затем мы пролетели над Минском. Весь город, казалось, лежал в развалинах, кроме огромного серого здания - Дома правительства. В Минске также имелись свои камеры пыток в управлении гестапо и свои массовые могилы зверски убитых евреев. Трудно было представить себе, что всего три года назад это был процветающий промышленный центр.

Мы летели дальше - к Люблину, в Польшу. Здесь сельские районы выглядели совершенно иначе. По крайней мере внешне казалось, что страна почти не пострадала от войны. Польские деревни, с их белыми домиками и хорошо ухоженными, богатыми на вид католическими костелами, выглядели нетронутыми. Фронт проходил не очень далеко отсюда, и мы летели низко; дети махали нам руками, когда мы стремительно проносились мимо; на полях паслось гораздо больше скота, чем в тех районах Советского Союза, где побывали немцы; большая часть земли была обработана. Мы приземлились на значительном расстоянии от Люблина, и все деревни, через которые мы затем проехали по ужасно пыльной дороге, оказались почти совершенно такими, какими мы видели их с воздуха, - они выглядели совсем обычно, повсюду было множество скота, а на лугах виднелись тут и там стога сена…

Мне предстояло провести в Люблине несколько дней. Улицы города были полны народу, что редко наблюдалось в недавно освобожденных городах СССР, большое оживление царило также и на рыночной площади. Повсюду было много советских и польских солдат. Перед уходом немцы расстреляли в старом замке 100 поляков, однако, если не считать нескольких сожженных зданий, город, вместе с его замком, дворцом Радзивиллов и многочисленными костелами, остался более или менее невредимым.

И все же первое впечатление, будто жизнь здесь идет обычным порядком, оказалось несколько обманчивым. Немецкая оккупация, длившаяся целых пять лет, наложила на жителей Люблина глубокий отпечаток. Вот уже более двух лет, как Люблин жил, так сказать, в тени Майданека, огромного лагеря смерти, находившегося всего в трех километрах от города. Когда ветер дул с востока, он доносил сюда зловонный смрад горящей человеческой плоти, исходивший из труб крематория.

На состоявшемся в день нашего приезда обеде с несколькими представителями местной знати и «люблинскими поляками» (среди них был и полковник Виктор Грош, с которым я уже встречался в Москве234) я сидел рядом с профессором Белковским. До войны Белковский был помощником ректора Люблинского университета; он был одним из немногих польских интеллигентов, переживших немецкую оккупацию. Немцы закрыли Люблинский университет, рассказал он, и разграбили его библиотеку. Но его самого назначили на низшую должность в архиве, где он должен был выискивать книги и документы, доказывающие, что эта часть Польши есть исконная немецкая территория. «Вся эта затея была совершенно бесплодной», - сказал он, однако не захотел вдаваться в какие-либо подробности этой «научно-исследовательской работы» или рассказывать о ее результатах. Профессор, хоть и в скромных масштабах, явно сотрудничал с немцами, чтобы спасти себе жизнь. И он был готов признать, что оказался одним из немногих польских интеллигентов, которым удалось спастись.

- Немецкая политика, - заявил он, - была направлена на истребление польской интеллигенции, и сейчас, когда немцев скоро выбросят вон из Польши, они хотят сделать так, чтобы наша способность к национальному возрождению была по возможности сведена к нулю. За последние несколько дней я узнал, что немцы зверски убили десятки наших профессоров, не считая многих тысяч представителей нашей интеллигенции, которые уже погибли в их концентрационных лагерях. - Он перечислил длинный список имен. - Они хотели превратить польский народ в инертную массу крестьян и батраков, лишенную руководства и утратившую всякий национальный престиж.

- А духовенство? - спросил я.

- Да, уверяю вас, церковь сделала все, что могла, чтобы сохранить в Польше чувство национальной сплоченности и национального самосознания. Но сейчас положение осложняется: большинство ксендзов симпатизирует Армии Крайовой и настроено антисоветски.

- Каково положение дел здесь, в Люблине?

- Вы, конечно, посетите завтра Майданек - это одна сторона люблинской действительности. Что же касается всего остального» то, что ж, дела налаживаются, но медленно. Люди живут в постоянной тревоге и неопределенности. Их неотступно преследует мысль, что Варшава горит и что немцы жестоко расправляются с ее населением.

- А как настроены поляки по отношению к русским?

- Вполне хорошо, - ответил он, - да, вполне хорошо. Конечно, я, может быть, более симпатизирую русским, чем большинство других поляков. Я получил образование в Петербурге; я люблю русский народ и восхищаюсь его цивилизацией. Бесполезно, однако, отрицать, что между поляками и русскими существует очень давняя традиция взаимного недоверия. Сейчас, мне кажется, русские впервые делают настоящую попытку достичь прочного взаимопонимания с поляками. Но нами, поляками, так долго помыкали, что потребуется известное время, прежде чем идея советско-польского союза сможет уложиться у нас в мозгу. К тому же сейчас распространяется масса самых злостных слухов в связи с Варшавой. Думаю, что они лишены всякого основания. Я разговаривал со многими советскими офицерами; они очень расстроены тем, что им до сих пор не удалось взять Варшаву.

Затем он заговорил о Майданеке, где за последние два года немцы уничтожили свыше полутора миллионов человек, в том числе много поляков, а также людей почти всех национальностей, но прежде всего евреев.

В последующие несколько дней я провел не один час на улицах Люблина, беседуя с самыми разными людьми. Несмотря на видневшиеся кое-где следы бомбежек, город в известной мере сохранил свое былое очарование. В воскресенье все костелы - а их, говорят, в Люблине на каждый квадратный километр больше, чем в любом другом польском городе, - были переполнены. Среди верующих, молившихся стоя на коленях, было много польских солдат. Люди здесь были одеты, пожалуй, лучше, чем в Советском Союзе, однако многие выглядели очень усталыми и истощенными; чувствовалось также, что нервы у них крайне напряжены. Полки магазинов были почти пусты, но на базаре продавалось довольно много продуктов. Однако они стоили дорого, и население города говорило о крестьянах с большим раздражением, называя их «кровопийцами»; ходило очень много разговоров и о том, как крестьяне «пресмыкались» перед немцами; достаточно было немецкому солдату появиться в польской деревне, как перепуганные крестьяне сразу тащили ему жареных цыплят, масло, яйца, сметану… Советские солдаты получили строгий приказ платить буквально за все, но крестьяне решительно не желали продавать что-либо за рубли. Жители Люблина - многие из них представляли собой очень скромно одетый трудовой люд - охотно рассказывали о немецкой оккупации; многие потеряли друзей и родных в Майданеке, у других немцы угнали родных и близких на принудительные работы в Германию. Они вспоминали также о той страшной первой зиме 1939/40 г., когда существовала настоящая торговля детьми; в Люблин прибывали поезда с детьми, родители которых были убиты или арестованы, из Познани и других оккупированных немцами мест, и у немецкого солдата за каких-нибудь тридцать злотых можно было купить ребенка, часто еле живого от голода. Они рассказывали о людях, публично повешенных на главной площади Люблина, и о камерах пыток в люблинском гестапо. «Туда мог попасть любой, - сказала пожилая женщина, похожая на учительницу. - Для этого было достаточно, чтобы немцу показалось, будто вы, проходя мимо, нехорошо на него посмотрели. Убить человека было для них столь же легким делом, как наступить на червяка и раздавить его». Во время немецкой оккупации большинство жителей Люблина голодало, и крестьяне им не помогали; да и сейчас не было никакой уверенности, что положение сколько-нибудь серьезно улучшится. Тем не менее для многих явилось приятным сюрпризом увидеть настоящих польских солдат в польской военной форме, прибывших сюда из Советского Союза: немцы всегда отрицали, что в СССР есть Польская армия. С другой стороны, многие - особенно те, кто был получше одет, - питали в отношении русских серьезные опасения и весьма симпатизировали Армии Крайовой. Задавалась, конечно, масса вопросов и о польских войсках в Италии и Франции, а прибытие в Люблин английских и американских корреспондентов произвело на многих поляков особенно сильное впечатление; десятки людей с многозначительным взглядом дарили нам цветы. Помню, один молодой человек отвел меня в сторону и обратил мое внимание на надпись «Монтекассино», сделанную крупными буквами на стене. «“Монтекассино”, - сказал он, - это победа поляков, одержанная на той стороне, и мы особенно ею гордимся… Это наши люди сделали такую надпись». - «Ваши люди? - спросил я. - Вы имеете в виду Армию Крайову?» Он утвердительно кивнул головой. «Война как будто идет хорошо, - добавил он, - однако вы понимаете, что тут имеется много “но”, много, очень много “но”…» Это был молодой человек лет двадцати трех, розовощекий и с тщательно прилизанными волосами, которые странно контрастировали с его потрепанной одеждой. При немцах он служил бухгалтером, но одновременно был активным членом польского «лондонского» подполья. Теперь, заявил он, его мобилизуют в Польскую армию.

После войны появилось много материалов, рассказывавших о немецких лагерях смерти - Бухенвальде, Освенциме, Берген-Бельзене и других, однако история Майданека, пожалуй, так и не стала известной западным читателям во всей ее полноте; к тому же Майданек занимает совершенно особое место в событиях советско-германской войны.

По мере своего продвижения русские узнавали все новые факты о зверствах немцев и о колоссальном числе их жертв. Однако эти страшные цифры относились к сравнительно обширной территории, и, хотя в общей сложности они значительно превышали число замученных в Майданеке, по ним нельзя было составить себе представления о грандиозном «промышленном» характере того, что происходило в трех километрах от Люблина, на чудовищной фабрике смерти, в существование которой трудно было даже поверить.

Да, действительно, в это было «трудно даже поверить»; когда в августе 1944 г. я послал Би-би-си подробное сообщение о Майданеке, она отказалась использовать его, считая, что это советский пропагандистский трюк; только тогда, когда войска западных союзников обнаружили Бухенвальд, Дахау и Берген-Бельзен, Би-би-си убедилась в том, что и Майданек, и Освенцим также были действительностью…

Советские войска обнаружили Майданек 23 июля - в тот же день, когда они вступили в Люблин. Примерно неделю спустя Симонов описал все увиденное им там в «Правде», но большая часть западной прессы оставила его рассказ без внимания. В СССР же он произвел потрясающее впечатление. Все слышали о Бабьем Яре, о тысячах других мест, где фашисты творили свои зверства, но здесь было нечто еще более ужасное. Майданек ярче, чем все остальное, показал истинную природу, масштабы и последствия нацистского режима в действии. Ибо здесь было огромное промышленное предприятие, где тысячи «простых» немцев трудились полный рабочий день над уничтожением миллионов других людей, участвуя в своего рода массовой оргии профессионального садизма, а может быть, - что еще хуже, - относясь в происходящему с деловитой уверенностью в том, что это такая же работа, как и любая другая. Майданек оказал огромное моральное воздействие прежде всего на Красную Армию. Лагерь смерти был показан тысячам советских солдат.

Первой моей реакцией на Майданек было чувство удивления. Я представлял его себе как нечто неописуемо страшное и жуткое. Но тут было совсем иное. Снаружи лагерь казался на редкость безобидным местом. «Неужели это и есть он?»-поразился я, когда мы остановились у ворот того, что выглядело как большой рабочий поселок. На фоне неба позади нас вырисовывались зубчатые очертания Люблина. Дорога была страшно пыльной, и трава имела тусклый зеленовато-серый цвет. Лагерь был отделен от дороги забором из нескольких рядов колючей проволоки, но он не производил особенно мрачного впечатления; таким же забором могло быть окружено любое военное или полувоенное учреждение. Территория лагеря была огромна - здесь раскинулся целый городок из бараков, окрашенных в приятный светло-зеленый цвет. Кругом виднелось множество людей - солдат и гражданских лиц. Польский часовой распахнул ворота, тоже опутанные колючей проволокой, и пропустил наши машины на центральную улицу с длинными зелеными бараками по обеим сторонам. А затем мы остановились у огромного барака с вывеской «Баня и дезинфекционная II». «Сюда, - сказал кто-то, - доставлялись многие из тех, кого привозили в лагерь».

Изнутри стены барака были покрыты цементом, из стен торчали водопроводные краны; в помещении стояли скамьи, куда складывалась одежда, которую потом собирали и уносили. Итак, это было то место, куда их сгоняли. А может быть, их любезно приглашали: «Пройдите сюда, пожалуйста»? Подозревал кто-нибудь из них, когда мылся после долгого пути, что произойдет через несколько минут? Как бы там ни было, после мытья им предлагали перейти в соседнее помещение; в этот момент даже самые далекие от подозрений начинали, очевидно, кое о чем догадываться. Ибо «соседнее помещение» представляло собой ряд больших бетонных коробок квадратной формы размером каждая примерно в одну четвертую часть банного зала; в отличие от последнего окон здесь не было. Голых людей (сначала мужчин, потом женщин, а затем детей) сгоняли из бани и заталкивали в эти темные бетонные боксы; после того как в каждый из них набивали человек по 200-250 (причем в этих камерах было совершенно темно, только в потолке имелся небольшой застекленный люк, да в дверях был устроен глазок), начинался процесс удушения людей газом. Сначала через люк в потолке нагнетался горячий воздух, после чего на людей сыпался поток красивых светло-голубых кристалликов «циклона», быстро испарявшихся в горячей влажной атмосфере. По истечении 2-10 минут все были мертвы… Таких бетонных боксов - газовых камер, расположенных рядом друг с другом, - имелось шесть. «Здесь можно было уничтожить почти две тысячи людей одновременно», - сказал одни из гидов.

Но какие мысли проносились в мозгу у всех этих людей в течение тех нескольких минут, пока на них сыпались кристаллы? Верил ли все еще кто-нибудь из них, что эта унизительная процедура, когда они стояли в битком набитом боксе, совсем голые, касаясь спинами других, совсем голых людей, имела что-нибудь общее с дезинфекцией?

Сначала было очень трудно осознать все это, не прибегая к помощи воображения. Перед нами был ряд бетонных коробок весьма унылого вида, которые в другом месте можно было бы принять - будь их двери пошире, - за ряд небольших, аккуратных гаражей. Но двери, двери! Это были массивные стальные двери, и каждая из них запиралась на тяжелый стальной засов. А в середине каждой двери был глазок, кружок диаметром три дюйма, чуть не из сотни маленьких отверстий. Могли ли люди в своих предсмертных мучениях видеть глаз наблюдавшего за ними эсэсовца? Во всяком случае, эсэсовцу нечего было опасаться - глаз его был хорошо защищен стальной сеткой, закрывавшей глазок. И подобно гордому изготовителю надежных сейфов, изготовитель этих дверей выгравировал вокруг глазка свое имя: «Ауэрт, Берлин». Вдруг мое внимание привлекла какая-то синяя надпись на двери. Она была очень бледной, но все же ее можно было разглядеть. Кто-то написал здесь синим мелом немецкое слово «vergast» и неумелой рукой набросал над ним изображение черепа и скрещенных костей. Я не знал до сих пор этого слова, но оно явно означало «газированы», то есть «умерщвлены газом». Иначе говоря, с какой-то партией людей было покончено и можно запускать следующую. Синий мелок прошелся по этому месту, когда там внутри не оставалось уже ничего, кроме кучи трупов голых людей. Но какие крики, какие проклятия, какие, быть может, молитвы раздавались в этой газовой камере всего лишь за несколько минут до того? Однако бетонные стены были толсты, и г-н Ауэрт прекрасно справился с порученным ему заданием, так что снаружи, вероятно, никто ничего не слышал. Но если бы и слышал, то какое это имело значение - ведь люди в лагере знали, что здесь происходит.

Здесь же за стенами «Бани и дезинфекционной II», в боковом переулке, выходящем на центральную улицу, трупы складывали на грузовики, покрывали брезентом и отвозили в крематорий на другом конце лагеря, примерно в полумиле отсюда. Между обоими строениями размещались десятки бараков, окрашенных в тот же светло-зеленый цвет. На некоторых были вывески, на других нет. Так, например, тут можно было увидеть бараки с вывесками «Вещевой склад» и «Склад женской одежды». В них личные вещи и одежду несчастных жертв сортировали и отправляли на центральный склад в Люблине, а оттуда в Германию.

В другом конце лагеря высились целые горы белой золы; однако, всмотревшись в них внимательно, вы могли убедиться, что это не чистая зола, ибо в ней можно было различить массу мелких человеческих костей: ключиц, суставов пальцев, осколков черепов и даже маленькую берцовую кость, которая могла быть только детской. А за этими горами была пологая равнина, на которой росла капуста - много гектаров капусты. Это были огромные, пышные кочаны, покрытые слоем белой пыли. И я услышал, как кто-то пояснил: «Слой удобрений, затем слой золы - так это у них делалось… Вся эта капуста выращена на человеческом пепле… Эсэсовцы вывозили большую часть золы на свою образцовую ферму, неподалеку отсюда. Они прекрасно наладили свое хозяйство. Эсэсовцы очень любили выращенную ими гигантскую капусту; ели ее также и узники, хотя им было известно, что почти наверняка их самих скоро превратят в капусту…»

Затем мы прошли к крематорию. Это было очень большое здание с шестью огромными печами, над которым поднималась высокая фабричная труба. Деревянная обшивка крематория, а также примыкавший к нему деревянный дом, где жил «директор крематория» оберштурмбанфюрер Мусфельд, сгорели. Мусфельд обитал здесь среди смрада сожженных и сжигаемых трупов и лично вникал во все детали совершавшейся процедуры. Все деревянные части крематория сгорели, но печи продолжали стоять, огромные, чудовищные. По одну сторону их все еще лежали кучи кокса, а с другой были дверцы, через которые в печь закладывались трупы… От этого места исходило зловоние; запах был не очень резкий, но все же это был запах разложения. Я посмотрел под ноги. Ботинки мои стали белыми от человеческого пепла, а бетонный пол вокруг печей был усеян кусками обуглившихся человеческих костей. Тут валялась и грудная клетка с сохранившимися еще ребрами, обломок черепа, а рядом с ним нижняя челюсть, в которой виднелось по одному коренному зубу с каждой стороны и ничего больше, кроме углублений между ними. Куда же девались вставные зубы? Рядом с печами лежала широкая, толстая бетонная плита, по форме напоминавшая операционный стол. Здесь специалист - быть может, медик? - осматривал каждый труп, перед тем как его отправляли в печь, и извлекал все золотые зубы и коронки, которые посылались затем д-ру Вальтеру Функу в Рейхсбанк…

Кто-то по соседству со мной разъяснял подробности устройства печей; они были выложены огнеупорным кирпичом, и температуру в них всегда следовало поддерживать около 1700°С; для этого здесь имелся инженер, по фамилии Телленер, специалист, отвечавший за поддержание в печах надлежащей температуры. Однако следы коррозии на некоторых дверцах говорили о том, что для более быстрого сжигания трупов температуру в печах поднимали выше нормальной. Пропускная способность печей позволяла сжигать в них 2 тыс. трупов в сутки, однако иногда количество замученных превышало эту цифру, и бывали такие особые дни - например день массового уничтожения евреев, 3 ноября 1943 г., - когда сразу было умерщвлено 20 тыс. человек - мужчин, женщин и детей. Умертвить их всех газом за один день было невозможно, и поэтому большинство их расстреляли и зарыли в лесу неподалеку отсюда. В ряде случаев множество трупов было сожжено за стенами крематория на огромных кострах, облитых бензином. Такие костры тлели неделями и наполняли воздух смрадом…

Стоявшие здесь, около огромного крематория с разбросанными по земле человеческими останками, молча слушали обо всех этих деталях. «Доклад о производственной деятельности крематория» становился в своей чудовищности чем-то нереальным…

Рядом с обугленными развалинами директорского дома лежали кучи больших черных жестяных банок с надписью «Бухенвальд», напоминавших большие сосуды для приготовления коктейля. Это были урны, и привезены они были сюда из другого концентрационного лагеря. Жители Люблина, потерявшие в Майданеке кого-либо из близких, пояснил кто-то, платили эсэсовцам за прах несчастных жертв огромные деньги. Это был еще один отвратительный рэкет, которым занимались эсэсовцы. Нет нужды говорить, что в каждой из этих банок была частица праха множества людей.

Неподалеку от крематория был разрыт ров 20-30 метров длиной, из которого исходило ужасное зловоние. Заглянув в него, я увидел сотни трупов обнаженных людей; у многих в затылке зияло пулевое отверстие. В большинстве это были мужчины с бритыми головами. Говорили, что это советские военнопленные.

С меня было достаточно и того, что я увидел, поэтому я поспешил присоединиться к полковнику Грошу, ожидавшему около машины на дороге. Меня все еще преследовал этот зловонный запах; сейчас казалось, что им пропитано буквально все - и пыльная трава у забора из колючей проволоки, и красные маки, которые наивно росли в окружении всего этого ужаса.

Мы с Грошем ожидали, когда вернутся все остальные из нашей группы. В это время к нам подошел польский мальчуган, босой, оборванный, в рваной фуражке, и заговорил с нами. Ему было лет одиннадцать, но он говорил о лагере с удивительной бесстрастностью - как человек, которого жизнь в непосредственной близости от лагеря смерти научила ничему не удивляться… Этот мальчик видел все, когда ему исполнилось девять лет - и десять, и одиннадцать.

«У очень многих люблинцев погиб здесь кто-нибудь из родных, - сказал он. - Наши деревенские очень тревожились, потому что мы знали о том, что происходит в лагере, и немцы грозились сжечь деревню и убить всех нас, если мы будем болтать лишнее. Не знаю, право, почему это их беспокоило, - добавил мальчуган, пожимая плечами, - ведь все равно в Люблине все было известно». И он рассказал нам кое-что из того, что видел. На его глазах десятерых заключенных избили до смерти; он видел вереницы узников, таскавших камни, и видел, как эсэсовцы добивали кирками тех, кто не выдерживал и падал. Он слышал крики старика, которого рвали полицейские собаки…

Движение на дороге было очень оживленным - сотни мужчин и женщин входили в ворота лагеря и выходили из них; мы видели большие группы советских солдат, которых привезли сюда, чтобы показать им рвы, газовые камеры и крематорий; были здесь также польские солдаты из 4-й дивизии и польские новобранцы. Их привозили в лагерь со специальной целью, чтобы они увидели все своими глазами и поняли - если они еще недостаточно это поняли, - с каким врагом они воюют.

Несколько дней назад по лагерю провели множество немецких военнопленных. Вокруг толпились польские женщины и дети, выкрикивавшие по их адресу ругательства; в толпе был полусумасшедший старик-еврей, который неистово кричал охрипшим голосом: «Детоубийцы, детоубийцы!» Вначале немцы шли по лагерю обычным шагом, потом начали идти все быстрее и быстрее, пока наконец не бросились в панике бежать, смешавшись в обезумевшую, беспорядочную толпу. Они позеленели от ужаса, руки их дрожали, зубы выстукивали дробь…

Я лишь вкратце опишу некоторые из других аспектов того огромного промышленного предприятия, какое представлял собой лагерь смерти Майданек. В нескольких километрах отсюда находился Кремшский лес, где во рвах были зарыты трупы 10 тыс. евреев, убитых в памятный день 3 ноября. В тот раз быстрота была для немцев важнее, чем «деловые соображения». Поэтому евреев расстреляли, не раздев их и не отняв даже у женщин их сумочек, а у детей игрушек. Среди разлагающихся трупов я увидел труп маленького ребенка, сжимавшего в объятиях своего мишку… Но такой метод действий был весьма необычным - твердым принципом лагеря смерти было: ничто не должно пропадать зря. Здесь имелось, например, огромное, похожее на сарай строение, где хранилось 850 тыс. пар обуви - в том числе крошечные детские ботиночки; сейчас в конце августа половины этой обуви уже не было - сотни люблинцев приходили сюда и набивали ею полные сумки.

«Как это отвратительно», - заметил кто-то.

Полковник Грош пожал плечами. «Чего вы хотите? После того как немцы пробыли здесь столько лет, люди перестали быть щепетильными. На протяжении многих лет они жили только торговлей и спекуляцией; у них нет обуви, и они говорят себе: “Это прекрасная обувь; в конце концов она кому-то достанется, - почему же не взять ее себе, пока можно?”».

Кроме того - и это было, пожалуй, ужаснее всего, - здесь имелось огромное здание, называвшееся Шопеновским складом, потому что, по странной иронии судьбы, оно находилось на улице, которая носила имя композитора. Снаружи все еще висело объявление со свастикой вверху, оповещавшее об организуемом немцами собрании:

ОБЪЯВЛЕНИЕ

В четверг 20 июля 1944 г.

в доме национал-социалистов в Люблине

выступает имперский представитель

член национал-социалистской партии

ГЕЙЕР

Невольно напрашивался вопрос, какие приятные известия собирался этот член национал-социалистской партии сообщить убийцам из Майданека за несколько дней до вступления в Люблин русских войск и в такой момент, когда большинство немцев, очевидно, уже укладывали чемоданы? К тому же собрание намечалось на тот день, когда на Гитлера было совершено неудавшееся покушение…

Шопеновский склад, напоминавший огромный пятиэтажный универмаг, тоже был частью колоссальной фабрики смерти в Майданеке. Здесь имущество сотен тысяч убитых людей сортировалось и упаковывалось для отправки в Германию. В одном обширном помещении были сложены тысячи больших и маленьких чемоданов; на некоторых еще сохранились аккуратно написанные ярлыки. Имелось также помещение с надписью на двери «Мужская обувь» и другое с надписью «Дамская обувь». Здесь были собраны тысячи пар обуви, причем эта обувь по качеству значительно отличалась от той, что мы видели в огромном сарае вблизи лагеря. Дальше шел длинный коридор с тысячами женских платьев и другой, где висели тысячи пальто. В одном из складских помещений были устроены широкие стеллажи, которые тянулись во всю его длину, посредине и вдоль стен. Мне показалось, что я попал в один из универсальных магазинов: здесь были сложены сотни безопасных бритв и кисточек для бритья, а также тысячи перочинных ножей и карандашей. Следующее помещение было завалено детскими игрушками: сотнями мишек, целлулоидных кукол, игрушечных автомобилей; был тут и один Мики Маус американского производства… И так далее и тому подобное. В одной из куч всякого хлама я обнаружил даже рукопись скрипичной сонаты, опус № 15 некоего Эрнста Вейля из Праги. Какая страшная история скрывалась за этой находкой?

В нижнем этаже располагалась бухгалтерия. Повсюду валялись вороха бумаг; в большинстве своем это были запросы от всевозможных эсэсовских и нацистских организаций, адресованные «Шопеновскому складу в Люблине», с просьбой выслать им то-то или то-то. Многие документы содержали заказы начальника СС и полиции в Люблине; так, в частности, аккуратно отпечатанное на машинке отношение, датированное 3 ноября 1942 г., предписывало Шопеновскому складу направить лагерю организации «Гитлерюгенд», рота 934, целый ряд предметов, перечисленных в длинном списке, - одеял, скатертей, фаянсовой посуды, постельного белья, полотенец, кухонной утвари и т.д. В письме указывалось, что все эти вещи предназначались для нужд 4 тыс. детей, эвакуированных из рейха. Был здесь и другой список вещей для 2 тыс. немецких детей, которым были нужны «спортивные рубашки, тренировочные костюмы, пальто и комбинезоны, спортивная обувь, лыжные ботинки, брюки «гольф», теплое нижнее белье, теплые перчатки, шерстяные шарфы». Склад лицемерно именовался «Люблинским пунктом сбыта подержанных вещей». В одном из писем какая-то жившая в Люблине немка просила прислать ей детскую коляску и полное приданое для новорожденного. Другой документ свидетельствовал о том, что в течение только первых нескольких месяцев 1944 г. люблинский склад направил в Германию восемнадцать железнодорожных вагонов различных вещей.

Объединенный советско-польский трибунал, рассматривавший дело о преступлениях немцев в Майданеке, заседал в помещении люблинского апелляционного суда. В состав трибунала вошло много видных польских деятелей - председатель окружного суда Шепаньский; профессор Белковский (с которым я уже встречался); полный, коренастый прелат, ксендз Крушинский; д-р Эмиль Зоммерштейн, один из руководящих деятелей Люблинского комитета и бывший депутат сейма, еврей по национальности, и А. Витое, тоже член комитета, руководитель отдела земледелия.

В своей вступительной речи польский председатель трибунала изложил историю лагеря в Майданеке; то был страшный перечень применявшихся здесь различных способов пыток и уничтожения людей. Среди лагерных эсэсовцев имелись такие, которые специализировались на «пинках в живот» или «ударам по яичкам» как одной из форм убийства. Других узников топили в прудах или привязывали к столбам и оставляли так, пока они не умирали от истощения; в лагере имело место 18 случаев людоедства даже еще до того, как 3 ноября 1943 г. он официально стал лагерем уничтожения. Председатель говорил о коменданте Майданека, оберштрумбанфюрере Вейсе, и его помощнике, отъявленном садисте Антоне Туманне, о начальнике крематория Мусфельде и многих других.

Сам Гиммлер дважды посетил Майданек и остался им очень доволен. Считают, что здесь было умерщвлено 1,5 млн. человек. Главные заправилы лагеря, конечно, бежали, но шесть человек из мелкой сошки - два поляка и четыре немца - были пойманы и через несколько недель после суда повешены.

Все четверо немцев - трое из них были эсэсовцами - являлись профессиональными убийцами. Оба поляка были в свое время арестованы немцами и «продались» последним, надеясь спасти этим свою жизнь235.

Западная пресса и радио продолжали относиться ко всему этому скептически. Характерными примерами могли служить отказ Би-би-си использовать мой материал и появившаяся в ту пору в газете «Нью-Йорк геральд трибюн» следующая заметка:

«Быть может, нам следовало бы подождать дальнейших подтверждений тех страшных известий, которые дошли до нас из Люблина. Даже в свете всего, что мы уже знали о маниакальной жестокости нацистов, этот рассказ кажется невероятным. Картина, нарисованная американскими корреспондентами, не требует комментариев; единственное, что тут можно было бы сказать, - это что режим, способный на такие злодеяния - если только все сообщенное нам соответствует истине (sic!), - заслуживает быть уничтоженным».

В те дни мне приходилось часто встречаться с членами Польского комитета национального освобождения - с его председателем Осубкой-Моравским, с генералом Роля-Жимерским и некоторыми другими. Новая Польша переживала еще младенческий возраст, и пока было освобождено менее четверти всей польской территории. Не удалось пока взять ни одного промышленного центра страны, за исключением Белостока, большая часть которого лежала в развалинах; поэтому было еще слишком рано строить сколько-нибудь широкие планы. В данный момент перед Комитетом стоял ряд неотложных проблем, таких, как нормирование продовольствия в городах, обеспечение трудящихся Польши постоянной работой на государственных предприятиях, чтобы избавить их от существования впроголодь, которое они вели при немцах, и мобилизация новобранцев в польскую армию вопреки противодействию со стороны руководителей Армии Крайовой. Ранее Осубка-Моравский встретился в Москве с Миколайчиком, и, как кажется, его тогда больше всего беспокоило то, что Англия и США продолжали поддерживать польское правительство в Лондоне.

Ни о каком слиянии «лондонского правительства» и Люблинского комитета не могло быть и речи. «Мы готовы принять Миколайчика, Грабского, Попеля и еще одного человека - но это и все», - заявил Осубка-Моравский. Он добавил также, что Люблинский комитет признает только конституцию 1921 г., тогда как «лондонские поляки» упорствуют в своей приверженности к фашистской конституции 1935 г. В отличие от американцев английский посол в Москве Кларк Керр якобы сказал ему, что он полностью одобряет конституцию 1921 г., однако его несколько смущал вопрос о том, что делать с президентом Рачкевичем.

«Я собирался посоветовать ему, куда девать Рачкевича, - продолжал Осубка-Моравский и вдруг озорно, по-мальчишески ухмыльнулся. - Во всяком случае, закончил он, - чем скорее мы возобновим переговоры с Миколайчиком, тем лучше будет для него, ибо время работает на нас. Нам очень важно прийти к какому-то соглашению, а поэтому мы и предложили ему пост премьера. Но ему не следует медлить с согласием, вторично он может такого предложения и не получить». Именно так и случилось.